«УМ НЕ ПОЗВОЛЯЕТ»
«УМ НЕ ПОЗВОЛЯЕТ»
В дебютной книге молодого воронежского поэта Павла Сидельникова «Долгое дыхание» можно разглядеть зачатки потенциально интересного поэтического голоса, однако, о полноценном складывании этого голоса, узнаваемой интонации и поэтики говорить представляется пока преждевременным. «Свой язык» контурно обозначен, стремление к его обретению имеется, но его самого ещё нет.
Земляк Сидельникова, знаменитый воронежец, Самуил Маршак, писал в своё время, что молодой поэт и поэта начинающий – не одно и то же, ибо «кто уж начал, – тот не начинающий». Учитывая, что Павел Сидельников – фигура на современной литературной карте заметная: публикуется в «толстых» журналах, участвует в многочисленных фестивалях и семинарах является финалистом и лауреатом премий, – думается, что оценивать «Долгое дыхание» можно по гамбургскому счёту, несмотря на то, что книга дебютная.
Стихи предваряет предисловие Дарьи Ильговой, вызывающее лёгкое недоумение смесью восторженности тона и общих мест, которые этим тоном проговариваются. В качестве отличительной черты поэзии Сидельникова называется, например, «предельная сроднённость с текстом» (что это такое, насколько, как и от кого она отличает именно Сидельникова – остаётся непрояснённым), утверждается также, что его стихи – «попытка проговаривания мира для познания себя» (тоже так себе «отличительная черта», такой формулой можно определить любую графоманию). Поэт, по мнению Ильговой, «ищет… новый язык», «обретает свой собственный голос», «лишён эгоизма» и «говорит языком птиц и насекомых, языком трав и плодов» (забегая вперёд, скажем – нет, не говорит). Вообще предисловие представляет собой полный «джентльменский набор» критических штампов. Собственно, о стихах Сидельникова из него мы, к сожалению, что-то можем узнать только по стихам Сидельникова, которые в нём цитируются – это заставляет задуматься: столь ли необходимо книге такое сомнительное предварение…
В своих стихотворениях Павел Сидельников пробует поэтически осмыслить стихийность процесса рече- и стихопорождения – «впопыхах, наощупь, невпопад», природу «бессмысленной речи» («блаженного бессмысленного слова», по Мандельштаму, «приветов» которому по стихам рассыпано немало), изначальной невинности и «странной святости» поэта. Решает эту достойную задачу поэт с определенной художественной смелостью, проявляющейся, среди прочего, в расшатанности ритма, экспериментах с рифмой (в частности, с неточной и внутренней) и т.д. Но далеко не всегда эта смелость кажется эстетически оправданной. Есть ощущение, что поэтическую свободу автор пока осознаёт как некую вседозволенность, но не как осознанную ответственность за сказанное. И в этом мне видится, пожалуй, главный системный недостаток рецензируемой книги, в силу которого на высокие материи, о которых ведёт речь Сидельников, падает тень некоторой искусственности и натужности, чистой внепоэтической рефлексии, умственной сделанности – то, что задумывалось как выдох, оборачивается конструкцией.
Нерв «Долгого дыхания» составляют колебания между аутотерапийной гармонизацией внутреннего мира, установка на которую различима в названии книги, и лихорадочностью «учащённого и сбитого пульса», рваного, ассоциативного, прыгающего «мышления опущенными звеньями». Уже в первом стихотворении в качестве основного инструмента гармонизации выступает молитва, но молитвенность сразу отдаёт натужностью: «и стоишь на коленях молишься / помоги господи помоги / Господи». Вечное у Сидельникова просвечивает через вещное, постепенно размывая его, что влечёт за собой утрату лирической конкретики. Практически в каждой ситуативной лирической зарисовке поэт стремится выйти на бытийные обобщения, но зачастую попытка так и остаётся попыткой: он говорит о речи, но не даёт речи заговорить самой, ограничиваясь называнием, но не полнокровной демонстрацией сложности и многослойности предмета своего лирического говорения. Так, говоря о своей боли («Болит неимоверно, / и при дыхании – сильней»), поэт лишь называет её, но не передаёт, не даёт боли сказать за себя (ср., например, у Маяковского: «По мостовой моей души изъезженной / шаги помешанных вьют жёстких фраз пяты»). Кажется, эта «непрожитость» эмоции осознаётся и самим автором, однако, он видит в ней только «странность», не более: «Странно говорить о том, / чего и сам ещё не прожил».
При этом в стихах немало отдельных удач – суггестивных, плотных, пластичных образов («всё музыка играет, уже себя опередив»; «сигарета, как память о мире – раскрывшемся, словно бутон»; «прорубь ледяная / уснула, словно северный медведь»), эпитетов («клеёнчатые глаза»), метафор («очищенное яблоко спелое / ворочается как неспешный свет на языке»; «поймёшь / как дышит воздух»), просодических и графических (использование курсива), звукописных («Пределы речи – вдруг ожившие предметы») находок, интересных, но недоосвоенных, недопрожитых, аллюзий на Мандельштама, Заболоцкого, Хлебникова, звучных рифм («навыкате-о выгоде») etc. У лучших стихотворений книги есть своя целостная «аура» (об этом в своё время интересно размышлял Андрей Тавров), своя музыка, они не рассыпаются на составляющие, будучи цельнооформленными, целокупными и внятно передающими лейтмотив книги – тягучий, монолитный и сладкий детский сон как состояние единения с немым бытием и тоску «просыпания» из него во взрослость. Вот одно из таких состоявшихся стихотворений:
близится солнце покрылось
плесенью лунным затменьем
снежный ноябрь свечерел
смертно минувшее время
сколько разлуки и мрака
сколько прошло и столетье
также стоит позади
я докурю и окурок
стынет потёмки квартиры
снег оставляет на завтра
белый мерцающий свет
Сидельников вообще часто прибегает к поэтике сновидения, но её действенность снижается из-за того, что сновидческая иррациоанальность постоянно реализуется в декорациях рациональности, сознательное и бессознательное никак не могут образовать живое единство. Радостным исключениям из этого правила я бы назвал стихотворение «Кувшин, наполненный водой», самодостаточное в своей загадочности, не требующей разгадки.
Что мешает другим стихотворениям обрести цельность, свойственную стихам наиболее удавшимся? Откровенно говоря, мешает многое. А именно: штампы («два трепещущих крыла», «с храбростью павший»); вымученные банальности («Это ли не счастье – / ежедневно заглатывать воздух»); неоправданные грамматические и синтаксические искажения («и будучи ребёнком зорких глаз»); незапланированная субъектно-объектная двусмысленность («где цветы порождают растенья»); не работающая как приём и только расхолаживающая стих неточная рифмовка («перстне-издержек», «малую-жалуйся», «свет-умереть»); нагнетение высокопарного пафоса («О, женщина, за всё меня прости!», «О, как глуп здешний мир! Как он глуп!», «и стояли – порванные в клочья, / сохраняя слово»); псевдосимволистская, художественно не обусловленная затемнённость многих строк и образов, искусственная «возгонка непонятности» («где за хитростью женственных губ / только яблоко видишь глазное»); интонационная инерционность; нарочитость, мудрствование, иллюзорная многозначительность; канцеляристичность («то уверяю: это был бы верный путь»); создающее отнюдь не трогательный, но комичный эффект, злоупотребление уменьшительно-ласкательными суффиксами («рученьки мои / не хуже, чем твои – // С них как-то зёрнышки клевали воробьи»); неубедительность переключения разных речевых регистров внутри стихотворения; казуистическое жонглирование сомнительными парадоксами; налёт морализаторства, витающий над строчками призрак дидактизма etc.
Обобщая указанные недостатки, можно сказать, что стихотворениям Павла Сидельникова не хватает фундаментальной бытийной обоснованности, глубинной алогичной поэтической логики, «почвы и судьбы», и это отсутствие делает явно претендующие на большее стихи – философско-психологическими эскизами, но не полноценными многомерными словесными психоэмоциональными картинами. В таких стихах «внутреннего употребления» факты личного бытия автора не воплощаются в полной мере в факт поэзии. Смыслы оказываются проговорены, но не выражены самой плотью, тканью стихотворения. Именуемое именуется, но не даётся в непосредственном ощущении: так, в строчках «за символом каждым таится движение: и безумие, и одичалость, и крайность» мы умом понимаем названные состояния, но не чувствуем само это движение, оно нам не передано. Лирический импульс как бы не «вочеловечивается», не может сфокусироваться в точку-молнию переворачивающего удивления, являющегося неизменным спутником «вещества поэзии», к формированию которого Сидельников в своей «рефлексии первого порядка» пока только подступается. На необходимый лирике уровень универсализма подобная рефлексия пока не выходит, к тому же в силу пестуемого автором, но не всегда «высокого» косноязычия – к рефлексии этой читателю подключиться трудно, хотя стихи и взыскуют этого подключения: они не герметичны, поэт открыт и настроен на со-творчество, но не может обеспечить подходящие условия.
«В стихотворении – счастливый, / а в жизни – грустен и жесток» – проговаривается Сидельников, как бы расписываясь в непрожитости и психологической недостоверности собственных стихов. Ещё одно примечательное признание: «Сойти б с ума, да ум не позволяет». Поэт будто страшится погрузиться в неконтролируемые разумом глубины своей психосоматики, замирает на пороге, остаётся на межеумочном и уже изрядно вытоптанном перешейке между «поэзией мысли» и лирическим визионерством. Безусловно, взаимодействие с этими сферами рискованно и небезопасно, но, как представляется, без соприкосновения с ними – и птицы, и музыка, и цветы, и ночь, и сон, и снег, и речь, и другие сквозные образы и мотивы «Долгого дыхания» останутся эмблематичными, не наполненными в должной степени живым и уникальным поэтическим содержанием, отличающим стихи, которые, по меткому наблюдению Марины Цветаевой, «растут, как звёзды и как розы, / как красота ненужная в семье».
В завершение хочется выразить надежду, что дыхание поэзии Павла Сидельникова станет действительно долгим. Как ни крути – первый «выпрямительный вздох» (по Мандельштаму) сделан. Осталось задышать полной грудью.