«ЗАПИСКИ НА ЛАДОНЯХ»
«ЗАПИСКИ НА ЛАДОНЯХ»

О стихах и прозе Владимира Пимонова
Я уже писал о поэзии Владимира Пимонова. Прошло несколько лет, Владимир написал новые замечательные стихи, появилась и новая проза. И, конечно, явились новые мысли о его творчестве, которые не опровергают мысли прежние, но значительно расширяют, обновляют и дополняют их.
Первое, что останавливает и привлекает: стихи Владимира Пимонова – вещны. Реальное ощущение плоти стиха – именно вещности, а не тяжеловесности – не такой уж частый случай в поэзии. Когда-то такой вещностью обладали французские поэты-парнасцы от Леконта де Лилля до Жозе Марии де Эредиа, была она у акмеистов и Осипа Мандельштама, была у Арсения Тарковского. Вещность сберегает мысль лучше других поэтических ёмкостей. Вот пример таких строф у Пимонова, сохранённых им для иных времён в традиционном отечественном «сосуде»:
упало облако в стакан.
торчат снаружи только пятки.
его мы выплеснем в туман,
потом со дна допьём остатки.
и, напевая чепуху,
полезем как всегда в бутылку.
и не заметим, что вверху
вдруг получилась в небе дырка.
А вот «вещность» почти невесомая:
Замерзшие слова
Узорами на льду.
Поэзия мертва,
Душа ее в аду.
Очередной поэт
Отбрасывал коньки.
А в дымке сигарет
Мелькали огоньки.
Я не только вижу эти бегущие по мёртвому лицу вспышки, но и кожей осязаю их. А вот и особая «вещность» стиха, помогающая коснуться методов изображения действительности:
Давай прогоним живописцев.
Они медлительны и нудны.
И обтирают шторой кисти,
И краской брызжут на паркет.
Пожалуй, кликнем фотогра́фа, –
Пускай с собой захватит водку
И баночку балтийской кильки –
Ему закажем наш портрет.
И с благодарною отрыжкой
Развалимся в удобных креслах,
Чтоб вздрогнуть от внезапной вспышки
И навсегда окаменеть...
От поэтической вещности до вечности – один шаг. Вещный стих - как вещий сон. Он оживляет груды неживой материи, заставляет в привычных явлениях видеть непривычное. Такой стих нередко своевольно переустраивает природу, своими угловатыми, наивными, и подчас отчаянными действиями пытаясь повторить движения Творца.
Вот червяка воздушным змеем
назвал.
Теперь червяк летает.
Второе, что останавливает в стихотворениях Владимира Пимонова – искусство прикосновения. Мягкий, но точный поэтический жест, едва ощутимая притрожка – и стих заработал, полетел, поплыл:
Разверзнутся хляби небесные,
Намокнут хлеба наши пресные,
Пакет целлофановый сморщится,
У почты споткнётся трамвай…
И, наконец, третье. Всё творчество Владимира Пимонова лучезарно, что нынче большая редкость, и делает его стихи молодыми, свежими. Молодость текста никак не связана с возрастом автора. Стихи Пушкина: Зорю бьют… из рук моих / Ветхий Данте выпадает, / На устах начатый стих, / Недочитанный затих – значительно «моложе» и свежей его же стихов лицейского и пост-лицейского периода. Молодость – это когда, как наждаком счищаешь со своей собственной кожи, сдираешь с губ и с языка присохшую корку инерции и налёты отвратительных штампов! Я уже не раз писал: молодость и свежесть текста определяется двумя вещами: необычными культурными контекстами и художественной информативностью текста. Вот пример из Пимонова –
Царица штопает носки.
Царь управляет государством.
Царевич, пыльный от тоски,
Глотает сладкое лекарство.
Неожиданные культурные контексты здесь в каждой строчке. А информативность – в недосказанности, которую восполняет сам читатель: «Ну, это понятно, где происходит…»
Теперь несколько слов о прозе Пимонова в соотнесении с его стихами.
Я внимательно прочитал сборник «Пастушья сумка. Патерик» с отличными рассказами «По шпалам», притчами «Лесная пустынь», «Небо в чайниках», а также более позднюю книгу Владимира «Папа и голуби» с пронзительными рассказами «Копоть», «Венец» и другими. Это тексты обладающие своим языком, своим незаёмным взглядом на мир, тексты автобиографические, но и тяготеющие к всеобщности. На первый взгляд они могут показаться прямым продолжением набившего оскомину соцреализма. Однако в прозе Пимонова совсем иное. Он не соцреалист, а реалист социума!
Что ещё важней – Владимир Пимонов яркий представитель южнорусской литературной школы: её традиций и её современных веяний. Что это за школа? В первую очередь, она тесно связана с метафизикой света и метафорическим форматированием мира. Ещё для этой школы характерны кинематографичность и применение так называемых монтажных звеньев, то есть, кусков текста, резко переключающих внимание читателя с одного эпизода на другой и организующих между кусками художественно значимые умолчания и зияния.
Особую роль в поэтике южнорусской школы играют имеющие символическое значение и звучание детали («Страшная месть» и «Нос» у Гоголя; «Дочь Альбиона», «Дама с собачкой», «Лошадиная фамилия», «Свадьба с генералом», «Человек в футляре» у Чехова; «Чистый понедельник», «Лёгкое дыхание», «Петлистые уши» у Бунина). Чем дальше развивалась южнорусская школа, тем больше ей становились присущи сжатость и новеллистичность, устранявшие вялость и псевдо-эпическую растянутость текстов. Сжатость и краткость бесценны для прозы. Вспышки их сходны с освещающими мир цепочками бессознательных озарений, характерных для неимитационных творческих процессов. И если художественная проза действительно часть природы – а не голая публицистика с папильотками-эпитетами на голове – то краткость и фрагментарность должны укрепляться как её определяющие черты.
Важно понять: от долгого тягучего взгляда в литературе возникает нечто подобное речам ноздрёвского зятя Межуева. Тянучка доставучая возникает! Тягучий взгляд влечёт за собой массу подробностей. А подробности прозе ни к чему. Ей нужны крупные, выхваченные моментальными вспышками детали. Нужна опять-таки вещность прозы, заменяющая собой многостраничные описания бесконечно-бессмысленных пустырей авторских сознаний.
Элементы поэтики южнорусской школы в прозе Пимонова налицо. А что ещё характерно для его прозы? Во-первых, это проза, привязанная к факту. Её можно было бы признать простой и обыденной, если бы не заметная доля художественно оформленной наивности, дающей глазу при взгляде на мир волшебные свойства. Тут нужно заметить: наивный взгляд на мир для прозаика важней, чем взгляд выпендрёжного умника. Да и для читателя трогательный наив приманчивей, интересней…
В детстве мы с отцом ездили в город Енакиево, откуда родом Владимир Пимонов. Отец был командирован туда и в некоторые другие города для проверки библиотечно-театральных дел. Позже я был в Енакиево уже во времена нынешнего военного противостояния Донбасса и Украины. И город мне не разонравился, хотя и был насквозь пропитан угольной пылью. Я ещё тогда подумал: если уж изображать этот город, то выборочно и отрывочно, в форме дневниковых картинок. Есть в рассказах о родном городе дневниковая эскизность и у Пимонова. Она не портит, а освежает прозу, потому что писалась не как «дневник на продажу» (чем страдает большинство дневников), а как дневник для себя, лишь по воле обстоятельств, предлагаемый другим.
Жанр книги «Папа и голуби», обозначен автором, как повесть в рассказах. Не буду спорить. Но попутно замечу: проза или впитывает в себя жанр, или его отвергает. Поэтому хочется уточнить: жанр этой книги – это жанр записок и художественно-документальных зарисовок. Их документализм куда свежее, чем документализм фактографических повестей. Почему? Да потому что записки субъективней, бесхитростней и не «выстраивают» факты в одну «генеральную», не подлежащую пересмотру, линию.
Несколько иной текст – обнаруживаем в притчах Пимонова. К примеру, в притче «Убить мытаря». Она про брата Леонтия, который во сне убил железнодорожную контролёршу, превратившуюся по желанию монаха в комариную самку. Проснулся Леонтий с распухшей щекой, попросил отпущения грехов у опытного аввы, но не получил его. «Даже сон о колдовстве – грех», – сказал авва. Притчевость здесь проступила в символах и ёмких сентенциях: ведь часто многие из нас мысленно кого-то поражают болезнью или калечат-убивают. Всё дурное зарождается внутри и лишь потом, проецируется вовне, в виде случайности. На суде я как-то слышал: «Она убила случайно». Нет, это внутренняя вседозволенность – никому не видимая, но реально существующая – подтолкнула руку убийцы!
Внутренняя повествовательная среда человека и внутренняя жизнь прозы – поле первичных столкновений добра и зла. Это поле нужно беречь, обихаживать, удалять сорняки отвратительных мыслей и гнусных намерений. В притче Пимонова об этом прямо не говорится. Но на то и дано искусство прозы, чтобы учить без учительства и наставлять без наставничества!..
Ладонь – самая чувствительная и самая важная для человека часть тела. Школьниками мы записывали на ладонях самое важное. На внешней стороне ладони – то, что предназначено для всех и шпаргалки. На внутренней – утаённое. Короткие, как записи на ладонях, притчи Пимонова так и написаны: на внешней стороне – для литературы. На внутренней, потаённой – для себя и для вдумчивого читателя.
В этом смысле замечательны его притчи «Свеча любви», «Лесная пустынь», «Мастер колокольного звона». А также крохотные рассказики: «Небо в чайниках», «Кукиш», «Всем бояться». Или чуть побольше - «Циркуль и рюмочка», про человека по имени Владимир Владимирович, напоминавшего циркуль с губами и носившего в кармане пиджака волшебную рюмочку. Рюмочка однажды выпала из кармана и разбилась. Циркуль с губами жил-был – да вдруг весь вышел.
«Поэма сюжета» есть в каждом рассказе Пимонова. Да и большинство сюжетов в его прозе – поэтические. В чём разница между поэтическим и прозаическим сюжетом и зачем об этом знать читателю? Читателю это нужно для большего наслаждения предметом чтения: когда больше знаешь – лучше чувствуешь плоть тела или плоть строки. А разница вот в чём. «Поэтический сюжет чаще всего претендует быть не повествованием о рядовом событии, а рассказом о Событии с Большой Буквы». (Ю. М. Лотман). Нужно чётко понимать: поэзия всегда ближе к мифу, чем к эпосу и прозе. Но прозой поэзия часто по-хорошему напитывается. Лучшие стихи Пимонова повествовательны и сладостно прозаичны.
Поэтому и завершить это эссе о доминантах стиля Владимира Пимонова, – хочу всё-таки стихами:
Такая погода дурацкая,
Как будто философ Блаватская
Явилась нелепая, хмурая
И села на сломанный стул...
Стихи переполненными эмоциями и много раз употреблёнными красотами, – очень скоро умирают! Нужно стать наблюдательным и чаще применить приём литоты (то есть, уменьшения) – тогда мир тебе откроется. Как это случилось у Владимира Пимонова:
я попал в микромир,
в ренессанс стебельков,
в изумрудный ампир,
где семнадцать жуков,
притаившись, сидят
под широким листом,
а слепой шелкопряд
отдыхает на нем.
с богомолом худым
мы молились вдвоем
и фиалковый дым
воскурили потом.
позабуду подруг,
необъятных собой.
...стелет марлю паук,
крестоносец святой.
Здесь лирические мелочи становятся центром мира. А пустяковые – на первый взгляд – стихи с лихвой перекрывает непроницаемость философских трактатов.
Закончу простой мыслью: нет почти ни одного значимого русского прозаика, который не прошёл бы великую школу стиха. И нет ни одного поэта, который не укрепил бы свою строфу чудостроительным «сором» прозы.
Владимир Пимонов дал читателю и стихи, и прозу. Дозревающая к зиме айва на одной его ладони – это поэзия. А на другой ладони, заполненный красными прозрачными зёрнышками бытия разрезанный гранат – это проза.
И та и другая набирают всё большую силу, наполняются чудесными соками, дозревая под пристальным взглядом стихотворца-прозаика.