Родился в 1992 г. в г.Рославль Смоленской области. Окончил филфак Смоленского государственного университета, преподает литературу и журналистику в родном вузе. Защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Иосифа Бродского. Опубликован в журнале «Знамя» (№10 за 2018 г.). Автор книги стихов «***» (2017, лонг-лист Волошинской премии). Шорт-листер премии «Лицей» (2018). Живёт в Смоленске.
* * *
Далеко не всё, из того, что напечатано в наших книгах и журналах в столбик, можно назвать стихами. Строки Антона Азаренкова, на каком бы месте мы их ни открыли, не оставляют никаких сомнений: перед нами – поэзия.
Кому-то эти стихи понравятся, кому-то нет. Дело тут во многом: в приверженности читателя к традиционному классическому стихосложению, в недоверии его к чрезмерной смысловой нагруженности строк, наконец, возможно, в неискушенности читающего. Однако можно с уверенностью говорить о поэтической состоятельности автора, не ищущего лёгких путей, а бесстрашно идущего вглубь исследуемого им лирического события.
Очень важно, что стихи Азаренкова разнообразны по поэтической форме. Вот как начинается одно из его стихотворений:
«Энциклопедия детских страхов:
меня мама маленьким водила в секту.
Я до сих пор помню этот запах
дешёвой мебели. И все, кто
собирался в обычной двушке за чудесами
к вечеру обговорённой даты, –
это толстые женщины с заплаканными глазами
и какие-то бородатые»
Сложная, не очень привычная неискушённому уху ритмика. Неожиданная, не слишком явная рифма. Но ведь настоящие стихи. И эти особенности ничуть не противоречат жёсткому, хорошо известному в отечественной поэтике размеру другого стихотворения Азаренкова:
«Пришёл и, глядя слезоточаще,
достал чекушку.
Не спит весною, в сосновой чаще
частит кукушка.»
Короче говоря, русская стихотворная просодия вполне подвластна Антону Азаренкову во всех её проявлениях. Это уже немало в наше время всеобщей литературной расхлябанности и неумелости.
Однако этого одного было бы недостаточно для интереса интеллигентного читателя к его стихам. Главное в них, по-моему, - то, что автор, начиная стихи, не знает их конца. То есть, главная мысль стихотворения есть итог его поэтического размышления: перед нами всякий раз – сочинение, а не изложение заранее заданной мысли. Неумелый стихотворец часто похож на ученика начальной школы, который должен внятно изложить то, что ему прочёл учитель. Его работа так и будет называться – «изложение», в отличие от «сочинения», которое ему предстоит написать позже, когда он чему-то научится. Здесь же читатель может следить за развитием поэтической мысли синхронно с тем, как рождается она у поэта.
Я многого жду от Антона Азаренкова.
Юрий Ряшенцев
Где отмывали чернобыльцев
Две ягоды
1.
Отрок взобрался на дерево,
старую заповедную вишню,
на сто девяносто шестой странице
Псалтири Латтрелла;
забрался и не замечает
садовника, караулящего внизу
с неизбежной дубиной,
и нависающих сверху
острым чернильным дождём
готических литер,
но, сбросив ботинки и ошалев от радости,
набивает щёки, потом – карманы
сладкими-сладкими ягодами…
И ни одной шишки.
Истинно говорят:
восходят до небес
и нисходят до бездн,
душа их в злых таяше...
2.
Между левой стеной и правой,
прямо над теплотрассой,
выросла возле Центра медицинской радиологии
огромная белая черешня.
По местной легенде, кто-то
бросил косточку из окна –
с тех пор и тянется это вредное
«радиоактивное» дерево
выше первого этажа,
где празднуют выздоровленье,
выше второго,
где отмывали чернобыльцев,
выше третьего,
где не останавливается обычный лифт,
и четвёртого,
самого светлого – и пустого.
И лет, говорят, ей столько,
сколько и мне: много и вечно мало.
В солнечную погоду
ослепляет разлапистая черешня
пациентов изнанкой своих жестяных листьев,
так что некоторые тут не различают –
то ли кружится голова,
то ли дует с востока незлой и обильный ветер...
Жизнь – это бросок костей
с пятого этажа,
но счастье тому,
кто её попробует.
* * *
Энциклопедия детских страхов:
меня маленьким мама водила в секту.
Я до сих пор помню этот запах
дешёвой мебели. И все, кто
собирался в обычной двушке за чудесами
к вечеру обговорённой даты, –
это толстые женщины с заплаканными глазами
и какие-то бородатые.
Всё начиналось с магнитофонной проповеди,
и если мешал неугомонно кричащий
ребёнок, мне иногда давали попробовать
вина из старой церковной чаши.
И уводили в другую комнату.
Хозяйские дети очень любили,
когда большие и незнакомые
люди давали нам в руки библии.
Мы начинали и спотыкались
на каждом слове. В уютном шуме
за стенкой бубнили про апокалипсис
и долго шуршали шубами.
То ли от страха, то ли от гордости
она останавливалась на пролёте
и говорила: «Когда соберёшься в гости,
не рассказывай папе и той другой тёте»…
…Ночью душно даже с открытой форточкой.
Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.
Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке
перебирает лапками попугай.
Спальный
НИКИТА, МЫ ТЕБЯ УБЬЁМ – краснеет надпись на подъезде.
То не в подпитии бабьё, то неизбежное возмездье.
То мене, текел, упарсин последней ночи вавилона
среди черёмух и россий горит в преддверьи перелома.
Никита, мы тебя убьём. Храпят усталые хрущобы,
и переваривать живьём горазды ихние утробы.
Из страшной огненной пещи на высоту наглядно солнца
его хотя бы утащи, угомони, когда проснётся.
* * *
Паше Ковардакову
Коммуналку в каком-нибудь Заднепровье,
где унижен быт, высосанный из пальца,
и в зерцало пеняет само здоровье:
повеситься, чтобы выспаться.
Пир ночной перманентного Колхозона.
Постучится мент – никаких гарантий.
На коврах, обоях в разгар сезона
подрагивает орнамент.
Где любовь… Только что с любовью?
Проползают бабы, замызган Ясперс.
Ночью храп и скрежет зубовный,
перекур между сном и явью.
И орёт в просвет: «Ерихона б! Землетрясенья!» –
в стихаре одеял, и жестоко утро.
Вот и местные фарисеи
не веруют, ибо и так разруха.
Колыбельная русского кладбища
Ходил, качался в сосновой гуще,
ходил заросший.
Мерещились сумраки стерегущие…
О, гороухща!
На старом кладбище, у опушки,
лежит брательник,
и над евойной крышкой растёт-колышется
можжевельник.
Пришёл и, глядя слезоточаще,
достал чекушку.
Не спит весною, в сосновой чаще
частит кукушка.
«Ну, здравствуй, Сенечка», – говорит.
Присел, покушал.
«И мамка скоро уж», – говорит.
Шумит опушка.
Трещат стволы на опушке той,
трещат, качаясь.
Стоят кресты вдоль опушки той,
не кончаясь.
Ищи, свищи – всё большой страны
глухие дебри;
шевелит ветер сухой травы
пустые стебли.
Иди, гляди в горизонт. С трудом
иди, шатаясь
и в том сиянии голубом
р а с т в о р я я с ь.
* * *
Какой тёплый вечер, мурза вечеров!
И тысячей разных соков повисла тугая лоза его…
Сушёных едим осьминогов
мы вместе с отцом в придомовом саду
и пьём запотевшее пиво
(как будто предвидя, что в гости приду,
хорошего взял). Половина
восьмого, и он говорит,
жуя. Припозднившийся сводный
калитку скрипучую брат отворит,
холёный подросток Вова.
(Мы трое в беседке, в стемневшем саду,
в тревожном приёмном покое…)
Так: станет чужое родным, когда
в тяжёлом небесном разводе
прольётся по всем нам одна звезда.
– Саша, Антоша, Володя…
* * *
Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив.
Плетутся дворники, сплошь беженцы с Донбасса,
в костры свои последние подбрасывать
просроченный новокаин.
День-призрак: сон не сон, феназепам.
Звонят Покров. Прилипли мухи к стёклам –
четыре ноты на стекле: до-ре-ми-фа
на фоне сна. Зудёж кровоподтёка.
Запомнил всё, проникся, наглотался.
Спасибо, что остался.
Скольжение
И кто нас в итоге поймёт и полечит?
Ни строгие музы в струящихся платьях,
ни музы попроще.
О, не кружевницы, что тише воды,
а наливнимцы случайной браги
брожения ночи.
И даже не эти. Такие есть раны,
такие дыры… –
что льётся из крана, из полного рога
и падает в жадном водовороте,
в вакуумном чавке.
И мы почему-то туда утекаем,
где нас, почемучек, – простят ли, утешат?
И крикнет надсадно в тоннель на прощанье
смущённая уточка.
* * *
Лунная ночь в квартирке:
холодная тень треноги,
картинки на всех булавках,
столбики на страницах…
Зрение меньше веры.
Луч из слегка приоткрытой двери
становится толщиною с волос
с головы отвернувшейся Ариадны,
в золотой поясок Мадонны.
Нет, ничего не видел –
за глаза хватило намёка
(разводы на зеркалах и стёклах,
свет на щеке у Ани).
Хорошо, из меня поэта
серьёзного не получилось.
Всё, что ни делается – всё к лучшему,
как говорят христиане.
* * *
и гречишный мёд с райскими яблоками – зачни
яхонтовый, почти любимый – и слава Богу
надоест одеяло сминать ночами, ногами
а он пригубит, он приголубит
что за бесплодное вычитание человека из образа
вычитывание человека из книг и титров
будто ходит по свету пустой и оборванный силуэт
в нимбе из букв и титл
хитрая каллиграмма
отмой от мира того, обмой
в ответ обнимающего обойми
а то сама не своя и рука на чашке
не своя, и слова-тройняшки от лукавого
даришь как волосы распуская (в скобках
преумножая скорбь)
* * *
Неслышно ковыляет человек.
Вокруг, колыша ветхий борщевик,
клубится снег. Ложатся покрова
на кровли, трубы, бани и хлева
(дрова, сараи, тряпки, конуры
и прочее скупое иудейство).
В прихожей собирается семейство.
Шипят говоруны.
Где мыкается бедная дочка́?
Чем угощать священника, дьячка
и певчиих? Аль выгнали Дружка
и Муську из гостиной? Мужичка
позвали, Сашку с Костырей? Скажи
яму, шоб подсобил. А свечки?
На кухне вчетверо по луковой дощечке
быстрей стучат ножи.
Сижу на лишней табуретке, разделив
сестру и мать – как дикобраз
какой-то – молчаливо: здесь табу
на разговоры. Лезет снег в избу
постылой панорамой, но белей
рассохшаяся краска крестовины
и на трюмо спадающие криво
лавины простыней.
Там пятна растекаются гвоздик.
Мы обступаем, будто борщевик.
Клубится ладан, сходятся лучи –
семь лезвий – в сердце. Мати, умягчи!
И полностью пропитанный покров
на зеркале. Стоим, не замечая:
спелёнатую куколку качая,
Кто высится, поправ.