Елизавета Дмитриева

Елизавета Дмитриева


Студентка-скрипачка. Играет в оркестре и участвует в сольных концертах; Пишет с детства и пару лет назад начала заниматься этим серьезно. Участник Детского фестиваля искусств «Московские звездочки» (2009); призер IX Московского открытого конкурса детско-юношеского литературного творчества «Волшебное слово» (в номинации «Сказки»). Победитель конкурса проектов на иностранных языках ГМПИ им. Ипполитова-Иванова, посвященного 135-летию со дня рождения А. Блока. Лауреат (2 степени) Московского открытого конкурса детско-юношеского литературного творчества «Волшебное слово» (2018), в номинации «Стихи». Лонг-листер премии «Красный нос – 2018».

 

Свет не уходит

 

Объединять стихи с прозой в одной подборке невыгодно. Последнее такое действительно удачное соединение было едва ли не у Владимира Набокова – тогда ещё В. Сирина – в сборнике «Возвращение Чорба».

Однако в случае с Елизаветой Дмитриевой разнородности или извечного противостояния: «проза-поэзия» – не чувствуешь. Может быть, потому что её рассказ «Я ищу Адама» – это, по духу, стихотворение в прозе, а по жанру – притча.

В притче повествовательное начало ослаблено. Действия, конечно, происходят, но они только обрамляют и слегка выправляют вектор развития поучительного или философского текста.

Так и здесь: девушка-военнослужащая берёт в приюте замкнутого и необщительного Адама, несколько месяцев кряду вкладывает в него всю душу, но вскоре Адама отнимают. Чуть спустя, его усыновляют какие-то иностранцы. Адам растёт, как позже выяснилось, вступает в иностранную армию, воюет с Россией и, в конце концов, его – назвавшегося шпионом для спасения другого человека – приговаривают к расстрелу. На первый взгляд сюжет «Адама» может показаться надуманным. Но если вглядеться – здесь мы имеем дело с чисто поэтическим сюжетом.

Вот как об этом у Ю. М. Лотмана: «Поэтические сюжеты отличаются значительно большей степенью обобщённости, чем сюжеты прозы. Поэтический сюжет претендует быть не повествованием об одном каком-то событии, рядовом в числе многих, а рассказом о Событии – главном и единственном… В этом смысле поэзия ближе к мифу, чем к роману».

А в нашем случае, как уже отмечалось, – ближе к притче. То есть, перед нами рассказ, не ищущий фабульного развития, довольствующийся сменами обстоятельств и настроений, едва скреплённых общим повествовательным замыслом. Но зато, текст накрепко простёгнут суровой и неразрываемой нитью: приёмная мать – Адам; Адам – приёмная мать. Вот тут поэтический сюжет Елизавету Дмитриеву как раз и выручает! Именно поэтому притча о современном Адаме читается как притча о материнской верности, сыновней привязанности, о самоотверженности и самопожертвовании, и в связи со всеми этими высокими качествами – об отрицании смерти как окончания жизни.

Здесь же налицо ещё одно фундаментальное свойство поэтического сюжета: наличие ритма (иногда и стихотворного размера) во фразах и целых прозаических периодах, плюс обязательные в таких случаях параллелизмы и неизбежные повторы. То есть, можно смело говорить о непрозаической структуре сюжета, присущем этому тексту.

Поэтический сюжет в прозе часто её «разрыхляет» и замедляет. Однако такой сюжет имеет и свои положительные стороны: яркие образы, необычные сравнения и т д. Вот и в нашем случае образы этой армейской притчи-фантазии весьма колоритны и выражены при помощи разнообразных приёмов. Мальчик с воробьём, морские и садовые впечатления, стареющая на глазах Шайяна потерявшая Адама, – все эти запоминающиеся образы тяготеют к символам, выписаны «несмываемыми» красками и притом в собственной, уже начинающей проявляться, манере изложения. Присущи рассказу и некоторые философские – опять же вытекающие из притчевости – свойства. Например, о тирании выбора, замаячившего перед Адамом. Сказано об этом с детской доверительностью и поэтому убедительно. Хорошо дана и армейская пустота: неожиданно просто и без излишней публицистичности.

В тексте мало деталей и много подробностей. Для рассказа большое количество подробностей, (которые, по сути, являются неразвёрнутыми, «ускользающими» и потому не имеющими веса деталями) – просто крах. А для стихотворения в прозе да ещё с притчевым уклоном, подробности – тропка к развёртыванию впечатляющих ассоциаций. К примеру, таких: «он каждый раз переживал и прозрачный пустой страх поздней осени, и зимний холод… Его можно было трогать в пуховых шариках-одуванчиках... Листья осенью были не листья, а яркий костер, хвост лисы, который поймать было проще простого – вот она, держи скорей, трогай руками!.. Тычинки яблочного, вишневого цвета каждую весну обязательно победно сверкали желтым солнцем».

Свет русской поэтической прозы «золотыми полянами» лежит на этом рассказе. И свет этот не уходит. А ведь будет когда-нибудь и собственный свет!..

Теперь о стихах. Они-то как раз полны повествовательных сюжетов и свойственных больше прозе, чем поэзии, реалий. «Голубится простое, как русское сердце, небо». Или: «Прорезанный неудержимой скрипкой». Или: «Только с усталым облаком / Вздрагивать лихорадкой…»

Ямб здесь инерционен, дактиль неуклюж, и хорошо, если б они побыстрей растворились в чудесной аритмии прозы. Иногда спасает дело самый «повествовательный» из стихотворных размеров – хорей. Как скажем в «Песенке о снеге»: «Будет снег епитрахилью, /Белой тканью, / Млечной пылью…» Но и хорей говорит лишь о неотвратимом приближении свободного, не скованного метром и поэтическим размером повествовательного периода.

Музыкальный опыт толкает Елизавету Дмитриеву к стихам. Опыт жизненный – проступающий в этих же стихах – к повествовательными сюжетам. Так и кажется: и стихи, и поэтические сюжеты – лишь предвестие качественной прозы. Хотя решать это, конечно, самому автору (или роду литературы, который частенько это делает за автора). Точно знаю одно: эти талантливые стихи и поэтическая проза, укреплённые понимаем того, что именно свойственно каждому из данных родов литературы, ещё принесут свои прекрасные и, может даже, золотые плоды.

Борис Евсеев

 

Я ИЩУ АДАМА

 

Цветом бакуля, опавшим и плачущим, небо тебя опечалит нечаянно.

                                                                                                      Р. Тагор

 

* * *

О, какое это было лето! Нет, непосвященный в тайны окружающего мира, в гармонию смены сезонов вряд ли бы заметил в нем что-то, но не Шайяна. Недаром, между двумя точками – экзаменами за полугодие и год все время было ее. Живи сколько хочешь. И она жила – каждое время года. Осенью были каштаны, согревающий огонь, праздник уходящего рассвета, призрачные ветра и туманы. Зимой – тишина снаружи и внутри все маленькое-крохотное, но светлое – свет прячется внутри, в белизне снега, в человеческих домах, чтобы весной вспыхнуть и загореться вновь.

Ей с детства нравилось, что свет никогда не уходил до конца. Таясь, он каждый раз переживал и прозрачный пустой страх поздней осени и зимний холод. Что его можно было трогать в пуховых шариках-одуванчиках, что даже зимой от него плавились стекла и бликами вспыхивали, что листья осенью были не листья, а яркий костер, хвост лисы, который поймать было проще простого – вот она, держи скорей, трогай руками! Что тычинки яблочного, вишневого цвета каждую весну обязательно победно сверкали желтым солнцем.

Она редко вспоминала об этом. С тех пор, как попала в военный колледж.

В армии не вспоминала вообще – было некогда и как-то противно, боялась словно испачкать единственное дорогое, любимое, что осталось от бабушки в грязи площадной брани и пошлости.

Каким извращенным умом должен был обладать человек, определивший судьбу Шайяны! Как должен он был не-на-видеть нежность и мягкость характера, чтобы так безжалостно вырывать его.

Но Шайяну устроили в колледж по старой дружбе родителей. И она изменилась. По крайней мере, ей так казалось.

 

* * *

Приказ был неслыханный. Первый в своем роде и, казалось, сумасшедший, если бы город не был полон смертью.

Против детей негодовали многие. Она – первая.

– Тебе вообще стыдно, ты баба, – кричал старшина, – ты должна рожать и воспитывать детей!

Из-за этих слов Шайяна – вернее ее новая маска (она приобрела ее на случай, если, например, захочется плакать – чтобы никто не увидел, даже она сама) негодовала, тыкала в лицо старшине военным билетом и орала, что солдатом 21 национальной дивизии она стала не чтобы выносить горшки за детдомовскими сопляками. Потом, уже охрипнув от криков, она взяла свой отпускной на 3 летних месяца, сняла со счета все деньги, которые поднакопила и сняла домик с террасой у моря. Затем поехала в детдом и выбрала себе ребенка не того, тихого, что хотела, а Адама, которого нашла в углу, жующим пластилин.

И если бы ей в голову пришли мысли, что сделала она это только потому, что мимоходом услышала слова нянечки: «ну, этого даже не смотрите ненормального, ясно, поедет на дачу, заразится – и поделом», она бы с негодованием отбросила их.

Ей было каких-то 25, поэтому она легко отбросила все на свете, начиная с уговоров нянечки и кончая доктором («официально...мы не можем отвечать...приступы агрессии»), посадила ребенка в такси и увезла в голубой домик с террасой.

Даже сейчас она могла – а боялась забыть – увидеть это место и ухом – ракушкой уха безо всяких усилий услышать песнь моря на соленой веранде, где всякий цвет превращается в синий и, словно рыбья чешуя, маленькими бесформенными кусочками (уже не краски, а частичками моря) опадает, как все на свете когда-либо цветущее.

Мальчик долго молчал. Он не умел говорить с ней, говорить о звездах и большом розоватом Марсе, о том, как дельфины, сверкая плавниками выпрыгивают – и опять исчезают в хрустальном море. Она тоже. Сначала. А потом, кроме интенсивных тренировок, проводимых Шайяной – бесконечному преодолению огромных камней у подножия скал – кроме правописания и алгебры, – она предполагала за лето подготовить его к военному колледжу и тем самым дать профессию, – она стала учить его и другому – тому, что забыла сама – о любви, о мироустройстве, – неожиданно для себя рассказывала и сама себе удивлялась, будто не она говорит.

А море соглашалось. И соглашались дельфины, и лагуна, и маленькие серебристые уклейки в лагуне. А Адам слушал, открыв рот, и смотрел, как к вечеру море делалось атласным и бархатный отрез ночи пришивал к нему какой-то портной.

И, как немой младенец, он учился говорить заново.

– Море, – сказал он. И море послало буруны волн и ветер на берег. Ему, ему – зелено-синие, гористые воды.

– Солнце, – сказал он. И увидел, как утром выплывает круглое, словно в ладье, ровно обведенное краской – красное. И закрыл глаза.

– Ветер, – сказал он, и ветер послушно нагнул к нему ветви деревьев, облетел вокруг и засвистел призраком в щели дома.

И Адам называл своими именами все, что было вокруг. А когда открылись глаза его, он увидел и Шайяну.

– Я твой ученик, – сказал он ей. И Шайяна рассмеялась светло-светло, потому что забыла все грязные краски казармы и крики ее больше не звучали в ее ушах.

Шайяна продолжала учить его воинскому делу, но теперь она не боялась своей маски и говорила о том, что никогда никому не говорила. Она учила Адама милосердию к врагам, любить человеческую сущность, любить шумно и непреклонно, не замечая грязи на ней. Адам слушал и запоминал, потому что верил ей – ведь было же, в конце концов, согласно с ней море...

 

* * *

Когда Адама забрали, они собирали сливы и алычу. Шайяна уже давно боялась, особенно ночами, что они придут за ним, неслышно и мгновенно, точно ночные духи.

Но они были очень деликатны.

Бархатным перышком по сердцу –

Извините...

Благодаря самоотверженности врачей...

Не могли бы вы...

Не разрешено...

Не могла бы.

– Хорошо, – улыбнулись они, – выясняйте с руководством, а мы пока заберем мальчика.

Адам не плакал. Не похоже даже, что был расстроен. Только попросил в последний раз сходить в лагуну и половить вечером жуков с фонарями.

Яблоки на деревьях забирала ржавчина. Кончался август, и Шайяна – хоть и не умела – попыталась испечь Адаму яблочный пирог в дорогу. Вечером они вернулись, словно какие-то духи ветра ночными лошадьми пронеслись – и Адама больше не было.

Шайяна выясняла с руководством. Долго и упорно.

– Приказ отменен, – говорили они, – угроза эпидемии устранена, а где-то там погиб один из приютских детей. Причина – отсутствие контроля. Правительство сожалеет – решение было вызвано крайней необходимостью в срочном порядке эвакуировать детей из области риска.

Через месяц бесплодных усилий Шайяна забрала документы и вышла в отставку.

 

* * *

Осень не кончалась. Потом не кончалась зима. Больше года, гораздо больше – много-много лет. Ноги уже впечатались в грязь, глаза давно перестали до боли вглядываться в незнакомую даль – да неизвестно и зачем, когда он пришел – не Адам и не с того края света – высокий, широкоплечий. Его дом был не дальше края деревни, где Шайяна за пять лет уже стала выцветшей, словно насквозь льняной, омытой дождями.

Поставив сумку с облупившейся ручкой в ее коридоре, он обещал, что найдет Адама. И не нашел, потому что Адама больше не было – призрачные лошади одним дыханием ветра увезли его за море, и его усыновили чужие люди.

Адама больше не было у нее, но однажды она расцвела вновь, и память, как ящик стола, снизу доверху наполнилась любовью, которая спрятала под собой все подробности, что мучали ее.

Однажды на белый свет появилось чудо – маленькое, в кружевной пене одеял и распашонок, пахнущее молочком – и отразилось солнцем в глазах Шайяны. Как ни мала была Чудесная, она позаботилась и о солнечных зайчиках по утрам в комнате, где стояла колыбелька, и о счастье, бессменно дежурившем в маленьком домике.

 

* * *

Никогда, даже во время армейской службы Шайяна предположить не могла, что так скоро – не лет через 200, а прямо при ней, здесь и сейчас, на ее землю придет война. Наверное, с мужем было бы не так страшно – он бы прижал ее к себе и Шайяна не слышала бы больше гула орудий и человеческого ужаса. Но он уже два года лежал на городском кладбище, а волосы Шайяны побелели, посеребрились в память о нем.

Она постарела, и сама понимала это...«как все на свете когда-либо цветущее...» Но лицо ее стало еще прекраснее, чем в юности. Может быть, она просто не боялась серебра, змейками струящегося по шее, по плечам. Может, она знала, что вне смены обличья, вне событий, свет никогда не уходил до конца. Он никогда не уходил, а прятался в уголках губ и глаз, на кончиках волос и в непосредственных и легких движениях рук.

Но лицо ее потухло, когда ушла в живую стену, защищающую собой границу с моря: последнее средство и последняя надежда спасти все, что дорого, – ее дочка.

А скоро армия отступила вглубь страны и в деревню вошли враги.

Жителям нечем было остановить их и незачем. Какой смысл, если армия отступила? Они и не стреляли вовсе. Просто пришли и поселились в их домах, ели их пищу, жгли их дрова, ходили по улицам деревни, живо переговариваясь и ждали приказа выступать. А осень все так же пахла яблоками, все так же шел дымок из труб, и в этом году было особенно много белок. Очень хотелось забыть о войне, хотя бы этой осенью, и жители не сопротивлялись.

 

* * *

А одна пожилая дама – вот сумасшедшая – даже бросилась на шею какому-то молодому офицеру. Адам не появился из-за горизонта, и не ждала она его – просто проходил мимо, и бросился в глаза Шайяне, как будто бы ничего необычного не происходило – Адам шел по деревне – только и всего.

– Адам!...Адам! – он мгновенно узнал ее, широко улыбнулся и мигом схватил Шайяну в обьятья.

Он был красавец в форме, как с черно-белого снимка времен Второй Мировой. Только почему форма была не похожа на форму национальной гвардии? Почему он смеялся и шутил с захватчиками и был так весел, когда армия, наша армия проигрывала – она ведь отступала? Да? Или, может, в лесах было полно партизан, и Адам знал это?

Адам знал это. Но вряд ли это его радовало, ведь Адам был офицером вражеской армии.

Отпусти меня, Адам! Что с тобой сделали призрачные лошади? Почему твои глаза все так же блестят, как там, на море? Почему лицо твое не побледнело и не выцвело? Или лошади забрали только твое сердце?

О, простите ради всего святого! Мои глаза ослепли, я приняла вас за другого. Я вам помешала. Давайте просто разойдемся, будто ничего не было. Нет, вы точно не тот, не может же быть, что вы – Адам.

Адам?

Расскажи мне все! Что сделали они с тобой? Почему одели эту форму, послали сюда, ко мне? Поглумиться, помучить? Вот, каким ты хотела его сделать, а вот каким он стал. Пришел с огнем и охватило пламя и море, и террасу, и сливовые деревья, чтобы ничто-ничто не напоминало о прошлом.

Адам говорил. Он верил до последнего, что Шайяна сможет его найти, он изгрыз все ручки окна в приюте, дожидаясь ее. Он давно мысленно разрешил Шайяне стать его матерью. Столько раз воображал, как они будут жить, как Шайяна научит его ездить верхом; и в новой семье он никого не полюбил так, как ее. Когда началась война, он пришел на эту землю за ней. Он думал – за деньгами, или территориями, но сейчас понял, ничего ему не нужно, он, не сознавая того, надеялся на чудо: вдруг, каким-то неземным, невероятным совпадением он сам найдет ту, что столько ждал.

Нашел. А что дальше? Он не знал.

– Я хочу быть свободным, – шептал он на теплой и тесной кухне, и давно его слова не были так искренни – не выбирать цвет мундира, где и когда мне быть счастливым, любимых людей. Я не хочу вы-би-рать, потому что при выборе всегда приходится чем-то жертвовать. Мне давно страшно участвовать во всем этом. Мы погибнем, Шайяна, это приведет нас к гибели, я уверен. Я бы хотел все бросить, но это невозможно. Моя невеста там, дом тоже и...и сердце – там.

Шайяна слушала его внимательно. Почему вот так привел Бог встретиться? Что она должна сделать? Неужели убедить его бросить все, перейти на другую, на правую сторону? Это самоубийство. Его найдут. А сердце – найдет ли кто?

Осудят – те, что убивают за то, что не нашел в себе права убить. Но нет права такого и не будет!

Адам все ждал. Он хотел какого-то совета.

И она мучительно пыталась вспомнить что-то, словно внезапно понадобилась, стала жизненно важной вещь какая-то и она ищет ее повсюду, роется в каком-то шкафу, в старом тряпье и все не то, не то...Мысли путаются.

Подожди, Адам...Я сейчас вспомню.

Он надел пальто!

Учитель, – о, это детское выражение, оттуда, с моря, – Ты простишь меня? Прости меня, Шайяна, что я пришел в этот дом так по-подлому, стыдно даже подумать. Мне не стоило подходить к тебе там, на улице. Лучше бы я прошел мимо, чем так. Я понимаю – страшное слово – за-хва-тчиком. Я – поверишь ли – не думал об этом в тот момент.

Взялся за дверную ручку.

– Адам, – первый раз за эту встречу Шайяне показалось, что она наконец нашла нужные слова, – я не имею права вмешиваться в твою жизнь. Я не сумела даже найти тебя. У каждого своя судьба, своя голова на плечах – мозги, разум, логика, но прошу тебя, иногда слушай сердцем – что угодно – самого себя, других людей, деревья. Если после войны мы будем...еще живы – приезжай, пиши – я буду ждать, правда, ведь я тебя очень люблю, Адам, в любой форме!

– Вот мой адрес, – у Адама была визитка, – ...довоенный. До смешного парадоксально – «Свободная улица, 26» – будто кто-то когда-то был там свободен.

И неожиданно резко обнял:

Я люблю тебя...ма-ма!

Застыдился чего-то. И вышел – будто и не было. Полк перевели в другое место на следующий день – а они отчего-то встретились, хоть могли бы даже и не заметить друг друга, как будто была предназначена им та, последняя встреча.

А в ушах Шайяны звучали его, невысказанное:

Прости, что пришел с войной, с огнем и ненавистью. Прости, что, может быть, убил или убью твоих близких, разрушу твой мир. Не поднимутся разрушенные дома, будут ходить по стране люди с невидящими прозрачными глазами. А я мог бы быть среди вас.

Прости меня, потому что нет моей вины в этом.

 

* * *

Наши победили одним тихим, туманным утром. Об этом объявили по радио и радостные люди весь день кричали на улицах. Вернулась невредимой дочь и Шайяна впервые за время войны спокойно заснула.

Она обязательно хотела узнать, что случилось с Адамом. Она писала по адресу, который он ей оставил, но не получила ответа.

Возможно, она поехала бы сама на материк, но однажды, включив телевизор, она услышала в новостях знакомое название полка – того самого, в которой служил Адам. Какой-то мужчина – маленький и щуплый на первый взгляд, – рассказывал, как работал в разведке.

Она позвонила сначала в программу, выпросила телефон мужчины.

Его звали Дин.

Да, он помнил Адама.

В тот же день, не теряя времени, он приехал к ней, сказав по телефону, что лучше все расскажет при встрече.

Дин вошел смущенно, и Шайяне хотелось насквозь просканировать его – чтобы не слушать длинный рассказ, и сразу все узнать.

– Адам жив? – быстро спросила она, хотя знала ответ.

Дин помолчал и отрицательно, медленно и нехотя покрутил головой.

Все внутри Шайяны опустилось вниз, она почувствовала слабость и равнодушие ко всему происходящему и, как в оболочке, плохо пропускающей звуки, она слушала Дина дальше.

– Когда вернулись обратно, на материк, работал под прикрытием в их полку – рядом была тюрьма для наших военнопленных. Я должен был устроить побег, но провалил задание. Стало известно, что в нашем отделении шпион. Приехало высшее командование, долго решали...Потом командир объявил нам, что если не найдется виновного, расстреляны будут все. Страшно – 15 человек. Я хотел уже признаться – правда, хотел, плевать на все! Но он...шагнул вперед и назвался. Я уверен, командир прекрасно знал, что это не он, но командир ненавидел Адама.

– И он позволил убить невинного человека?

– Его расстреляли. Собственно говоря, Адам спас мне жизнь ценой своей. – Дин переминался с ноги на ногу.

Шайяна не знала, что сказать Дину – никто ее не учил, что следует говорить человеку, которые заявляет, что вместо него погиб родной тебе человек. Дин все понял, и попрощался.

А Шайяна вынула из шкафа единственную фотографию Адама – она сделала ее на плохой фотоаппарат, когда Адам нашел птенца – птенец умер скоро, но там Адам был счастлив, он прижимал его к себе и глаза его были закрыты, словно он видел прекрасный сон.

Месяц спустя она найдет хорошего скульптора, закажет памятник ему на могилу – такой, как на фотографии – она проследит, Дин покажет ей могилу в той, чужой стране...

А сейчас она смотрела на нежные линии век, на улыбку и не могла даже как следует заплакать, только какой-то странный звук временами неожиданно прорывался в ее горле.

 

* * *

Год спустя, в начале августа, Шайяна снова приехала на могилу к Адаму. Дин тоже – почему-то сам позвонил и напросился.

Мальчик с Воробьем улыбался все так же светло и нежно.

И небо было солнечным и сверкающим, а земля была, как хлеб – теплая, рыхлая и живая.

 

* * *

Шайяна лежала в траве и шелест листвы, осенняя, прощальная песня насекомых и сама госпожа тишина вдруг слились в симфонию такой мощности, которой не мог достигнуть и Бетховен. Аккорды звучали все величественнее и торжественнее и вместе с тем становилось страшно, как от чего-то большого и опасного, что может раздавить тебя, как пушинку.

– А как бы все было хорошо, будь он мне сыном.

Шайяна увидела его, маленького, каким она его не знала. Он мило переваливаясь и неуклюже шагал к ней по траве. Ей захотелось расцеловать его сладкие пухлые ручки и личико. Она сразу поняла, что шагал – к ней и с этой минуты твердо знала, что больше и некому быть матерью , как не ей, Шайяне. Ребенок был в прошлом. Много лет назад. Давным-давно. И она тоже. Она знала, что была, всю жизнь его, начиная с рождения.

Дин еще говорил что-то, но ей уже больше ничего не надо было. Она улыбнулась какой-то уже старческой, усталой улыбкой, потому что все произошедшее было прекрасно, хотя ей ни на миг не стало легче. Но у нее был Мальчик с Воробьем, могила под тенистым деревом (как она не любила городское кладбище, похожее на плохие дачные участки с уродливыми цветами и глянцевыми памятниками).

И листья на дереве, уже пожелтевшие, потому что наступила осень.

   

Корзина0 позиций